Острежская рыбалка.

Рыбаки в Остреже выезжают на озеро либо сразу после полудня, либо глубокой ночью, за пару часов до рассвета.
До "эпохи перемен" чуть ли не у каждого острежского мужичонки имелись лодка и мотор. Во вдохновении от рыбалок, помнится мне, и желая хоть чем-то быть полезным озёрному люду, разыскивал я по Москве запчасти к "Вихрям" и "Нептунам" — как правило, безрезультатно, ибо у нас вечно не хватает именно самых простых вещей из насущных. Местные власти, допуская на берегах ужасающий разгул всенародного варварства, именуемого у нас по-английски туризмом *), в то же время постоянно пытались запретить коренным острежским гражданам пользоваться бензиновыми моторами — якобы "в целях экологии", а на самом деле просто в лучших традициях воеводы Фёдора. Однако ударили перемены, власти не мешкая заломили несусветные цены за проживание на турбазах, народ поисчез, из-за чего по озеру за ненадобностью почти перестали бродить пассажирские катера. К тому же мало осталось в Остреже озерных драйверов, способных покупать по мировым ценам бензин; у многих украли лодку или мотор. И теперь уж редкий костёр на берегу увидишь с лодки ночью. Может, и хорошо это ?...
Однако же я встречал в жизни мало что подобное острежской рыбалке.
В лёгких берёзках и кустарниках на пологом берегу озера прячутся лодочные гаражи, представляющие собой либо железнодорожный контейнер, либо что-то подобное, окрашенное суриком, наполовину утопленное в озере. Возле гаражей всюду на траве кострища — здесь коптят рыбу и жгут вычерпанную длинными граблями при очистке дна озёрную траву — тресту, то есть камыш и всякую водоросль. Когда-то, никуда не выезжая на лодке, можно было шутя наловить здесь полведра приличных окуней.
В гаражах хранится рыбацкое снаряжение, запчасти к мотору, на стеллажах — тиски и накопленный за целые эпохи арсенал слесарных инструментов. Романтично и немного забавно смотрятся в таких гаражах продлившие свой век старинные железнодорожные сигнальные фонари — керосиновые либо свечевые. Увидишь их здесь — особенно когда в сумерки займётся за цветным стеклом фонаря свеча, — и Бог знает о чём задумаешься тогда, Бог знает что расскажет тебе беззвучно фонарь под шёпот приозёрной листвы и ветра...
Летом гараж — и жильё, и постель, и грешная обитель. Нередко хозяин гаража приходит сюда с бедовой женщиной или с бутылкой, а то и с тем, и с другим сразу.
Озеро от гаражей почти неразличимо, покрытое густой трестой. От каждого гаража в тресте расчищены узкие дорожки в большую воду.
Едешь по такой дорожке, ломая вёслами долговязые сухие камышины. Нос лодки с шипением раздвигает их, когда нечаянно переборщишь веслом и свернёшь с чистой воды в чащу тресты. Иногда я нарочно останавливался посреди дорожки, не выбираясь на озеро, чтобы воспользоваться моментом единения с трогательным миром камышовых зарослей.
Стоишь недвижимо в этой серо-коричневой двигающейся стране, слушаешь стрекоз, жуков, всплески ондатры либо мелкой рыбы. Не заметишь, как поворачивается лодка, и вдруг что-то пощекочет затылок — это тебя прибило к диким листьям тресты, и они словно с любопытством дотрагиваются до тебя. Всё очень близко и очень захватывающе — эта полная таинств жизнь при воде. Нельзя глядеть на неё без улыбки — столь она затейлива, забавна и чиста; человек же совсем лишний здесь...
Когда едешь рыбачить, то всегда, особенно в ветреную осеннюю погоду с волнением ждёшь момента встречи с озером. Гнёт ветер навстречу тебе тресту, шевелятся беспокойные листья, лёгкая неутомимая рябь бежит и часто бренчит у борта лодки, убегая в темноту надводных зарослей; скрип, взмах весла, ещё взмах, ветер уже сырой, пресный, резкий, ещё взмах, сильный хлюп волны, разбитой носом лодки, вот треста позади, мощный гуд и свист проносятся по куртке, шапке, мотору, сапогам, снастям, вёслам — здравствуй, озеро! Здравствуй, грандиозная даль, Большая Вода, стихия твоя и тайна! Вхожу с благоговением, с необъяснимым состоянием души в твой мир и ветром твоим очищаюсь, и к Богу обращаюсь, и вижу Его над пространством твоим, и всё существо своё дыханию твоему подставляю. И светла, озорна душа, и молод всяк, дерзнувший на поверхности твоей очутиться; и щёки красны, и зорки глаза, и растрёпаны волоса, тяжела и надёжна одежда — и призрачен, неизвестен исход...
Сапогами — грох, грох по днищу лодки, рывок со всей силы за тряпку мотору, оголтелый рёв, сизый дым, бурление за кормой, удары невысоких, но вполне крутых и задиристых на этой ветреной плоскости волн — и вот пошла лодка по озеру, по тверди Большой Воды, сотворяя статику повисших брызг и тугой каскад волнового горба за собой. Всё закрутилось — чайки, космы нависшей дымки, хлопанье пены волн, рваная встречная вода; во всё кругом вторглась дикая сила — крик сотен
*) Тогда ночью летом близ города зажигалась сплошная иллюминация костров, обозначавших с фальшивой живописностью линию берега (Прим. авт.)
голосов в ушах, и в беспредельной удали от этакой лихости ретивое прибывает. Горд, возвышен в такую минуту на корме у мотора человек, подставляющий ветру мокрое лицо, помаргивающий весёлыми глазами и покуривающий себе в озябший кулак.
Счастье мужику познать всё это и, едучи по озеру, удивляться радостной простоте жизни, — здесь, на просторе иного измерения.
Так езживал и я...
Наловивши, что Бог пошлёт, к ночи подъезжаешь с приятелями к берегу в заветном месте, а то и просто возвращаешься к гаражам. Легко вспыхивает на прибрежном ветру костёр, повисает над ним мятый котелок с озёрной водой. Из носа лодки достаётся еда, чудесный вкус которой едва ли можно ощутить где-либо ещё на свете со столь сильным наслаждением: свежий чёрный хлеб с горькой коркой, зелень со своего огорода, влажное присоленное сало, яйца вкрутую, соль в газете, какие-нибудь котлеты домашние*). Чистится картошка, с проклятьями режется лук, котелок уже клокочет и поплёвывает из-под крышки. Кто-то из мужиков потрошит рыбину, часто шлёпая ею по воде. Долго ли всё это сработать расторопным людям? Уже раскиданы по траве пологи, и затяжелевшее на земле после воды тело развалено на них, ладони сложены под затылком, взгляд тонет в звёздном добродушном небе. Ах, свобода, ах, покой, ах, приволье! Когда уха готова и немного поостынет, компания суровых мужей оторвётся от взглядов и дум своих, возьмёт в левую руку лук и хлеб, в правую — ложку, и как пацаны сгрудятся они над котелком, хлюпая, дёргая носом, сопя и дыша. Пальцы сделаются от всего липкие, всё станет клеиться к ним — мелкие косточки, пепел костра, крошки, жир ухи. Эх, и сладостный же момент жизни! Мужики насытятся, съев столько, что поутру сами удивятся, улягутся на живот, выставив неуклюжие зады, и заговорят о бабе, политике и невероятных явлениях жизни. Позже уснут, подставляя тёплому излучению костра то один, то другой бок, лишь кто-нибудь, кряхтя, будет нет-нет подбрасывать в угли случайно подобранные сучья и прислушиваться к звукам озера, слившегося с чернотою ночи: донесёт ли ветер тягостный вой отдалённого мотора, либо листва как-то по-иному прошумит (не меняться ли погоде?), либо — никак вёсла где-то поблизости воду перебирают, вроде в чьих-то уключинах ударяет гулко — кто бы это подъехал? И щурит мужик хищно глаза, на всякий случай заранее силенку и гнев в себе пробуждая и коряжину в руке сжимая. Но нет — мимо пошёл ялик, спешно хлопает вёслами одинокий гребец, лишь вблизи отличимый от чёрной стены ночи. Вдруг облако скатывается с луны, холодновато-серебристая дорожка пробегает по всей водной дали, и ставший живописным силуэт гребца бесшумно передвигается через неё. Кто же едет в столь поздний и столь дивный час всеобщего согласия?
Батюшки, да это же Николай Сергеевич Николаев, НОД-8 лично едет! В старой шинели с железнодорожными пуговицами. Ужли старику не спится? И куда же это он так торопится, что, зажав в зубах тлеющую "с фильтром", давит коленями в соседнюю лавку, при каждом рывке немного приподнимается, голову вбок держит — усердствует? Отчего же мотор не заведёт, верный свой "Ветерок-8", убого торчащий винтом вверх у него на корме? Зачем капюшон накинул, когда по всем приметам не должен бы пока пойти дождь? Скрывается, что ли?
Легко едется Николаеву, с трёх годочков от роду привыкшему к грубым рукояткам вёсел. Знай себе острые локти раскидывает да по сторонам глядит — подолгу в каждую, да слушает, как часто и гулко стучится в борт безобидная ночная рябь.
Луна в полную силу освещает ялик, гребца и купола недавно отреставрированной церкви, стоящей прямо на берегу — мимо неё и следует Николаев. Деревянный стук весёл лишь на пару секунд стихает, когда гребец, как на всю жизнь приучила его бабушка, неумелой пригорошнью бросает на лоб, живот и плечи крестное знамение. Это он иногда делает в одиночку, не придавая, впрочем, такому жесту никакого значения.
А вот и другую лодку видит он, медленно выбирающуюся от берега — тяжёлый зачехлённый "Прогресс", то и дело скребущий обшивой по сухим доскам и сваям мостков, по бортам других здесь привязанных катеров, которых сразу же ведёт на цепях в сторону. Лодки начинают двигаться друг к другу. Николаев первый вёсла бросает, и, пока он старается попасть в замки, "Прогресс" осторожно подходит к его ялику, с шипением проводит бортом о борт. В той и другой лодках сперва стуки от резких движений при швартовке, грохот упавших вёсел на "Прогрессе", затем доносится голос Николаева:
— Ну, это... друзья встречаются вновь... Здорово...
Здравствуйте, Николай Сергеевич, здравствуйте, — с радостной торопливостью отвечает из "Прогресса" бойкий тенорок. — На рыбалку потянуло Вас? А мы сейчас с вами поймаем! Я уж тут, пока Вас ждал, у Копанки двух барканов вытащил и трёх щипарей **) с ладонь.
*) Избави Господи прихватить с собой что-нибудь из рыбы! За это жди расправы от острежских рыбаков, очень склонных ко всякому суеверью и не на шутку ревнивых к размерам улова (прим. авт.)
**) Баркан — маленький судак; щипарь — мелкий окунь или ёрш (острежский диалект — прим. авт.).
— От гаражей отъезжал — ужас, как плескало в тресте, — отвечает НОД-8.
— Так это плескало... плескала, может, ондатра плескала, мало ли, кто там заплескается, — тараторит тенорок.
— Здесь и забросим, эту?...
— А куда ж отдаляться-то, Николай Сергеич, здесь и забросим, чего ж ехать-то, сразу здесь и начнём... да Вы не пачкайтесь, я Всё сам насажу, Вы только бросайте, а там... не надо, не пачкайтесь!
— Ладно, ты это, раз рыбачим, так рыбачим.
Тенорок разматывает с "Прогресса" в глубину снасти. Николаев, сгорбившись, то и дело вскидывает одними пальцами "дёргалку" — короткую удочку с маленькой блесной. Минуты не проходит, как он, не меняя удовлетворённо-смиренного выражения лица, осторожно снимает с блесны и кидает в ведро приличного ерша. Бульканье в ведре заставляет тенорка спросить всё с той же радостной участливостью в голосе:
— Поймали уже, Николай Сергеич? Молодцом!
Николаев молчит, отирает склизкие руки лодочным полотенцем и опять поигрывает "дёргалкой", не убирая выражения с лица. Луна подсвечивает чёрную воду, церковные кресты, россыпи лодок. Совсем далеко, за люминесцетными огнями острежских пригородов, высоко прогудев, поворчал немного дизелями тепловоз и унёс к востоку гул поезда — пошёл московский.
Николаев выудил ещё щипаря.
Долбанул сапогами по борту "Прогресса" наконец и тенорок, заполошенно заработал руками. "Этот тоже кого-то тащит", — прошептал Николаев, не меняя позы и выражения лица.
— Лепешина! *) — воскликнул тенорок, сильно раскачав обе лодки, когда вытаскивал сачником рыбину.
Заколотил по ведру килограммовый озёрный лещ.
— Давай закидывай быстрей... щас второй возьмёт... — скороговоркой бросил Николаев, устремившись взглядом в разливанные чернила водоёма.
— А как же, не мешкая!... Ну что, Николай Сергеевич... надо бы это... за первую кровинушку?
— Давай стаканы...
Николаев, не выпуская удочки, из левого кармана своей старой шинели (ещё той, в которой когда-то любил встречать паровоз с ленинградским) вытащил целлофановый пакет с нарезанным крупно сервелатом и чёрным хлебом, а из внутреннего кармана как фокусник извлёк открытую и чуть початую бутылку коньяка "Отборный".
Из "Прогресса" руки, все в копоти и слизи, подали две стопочки и тоже какую-то закуску. Затем тенорок зажёг фонарик, специальным зажимом закрепив его так, чтобы еда и выпивка на лавке в НОДовом ялике были различимы. Разлил коньяк, свисая через борт "Прогресса".
Николаев, не выпуская удочки, полуобернулся, взял стопарик, легко стукнулся с тенорком:
— Будем...
— Ваше здоровье, Николай Сергеич!
Здесь у них всё было отработано и заранее известно. Давно. Лет десять, наверное...
Тенорок не успел допить — опять запинал ногами в борта катера, привстал, заматерился, замелькали локти. Вот уже и второй лещ, сгибаясь в дугу, редкими, но мощными ударами сотрясал ведро, сильно плеская. Долетели брызги даже до небритой щеки Николаева, который недовольно утёрся, проговорив:
— Этого... накрой ведро... или пришиби его чем... обрызгал!
— Уймётся, — радостно заверил тенорок. — Куда ему!
Николаев вытащил примерно на полкило окуня.
Вода в озере Остреж хоть и была последнее время попорчена, но, по счастью, не слишком сильно, как во многих других местах России, да и природой созданный здесь запас рыбы оказывался сильнее, чем тупость и варварство людей, портивших озеро. После уменьшения числа туристов и остановки местной промышленности рыбы в острежском озере даже прибавилось. Недаром на гербе сего города красуются два судака с коронами на головах!
... Когда-то очень давно, в начале сего грешного столетия рыбацкая артель местного купца Тимофея Апполинарьевича Жидина ближе к вечеру при большом стечении любопытных, перекрестясь, отъезжала недалеко от берега, опускала сеть и тотчас же принималась с удалою песней вытаскивать её. Тем временем на станции маневровый паровозишко подгонял к пакгаузу вагон-ледник. Четверть часа спустя с берега к вокзалу Балтийский во весь дух купчины гнали на двух вороных подводу с только что пойманной, ещё прыгающей рыбой. При догляде двух урядников и жандарма купцы, в том числе и Тимофей Апполинарьевич лично, при помощи приказчиков и работников, деловито тряся бородами, укладывали одна к одной рыбины во льды вагона. Прицеплялся лучший пассажирский паровоз с громадными колёсами, "агентъ" службы движения
*) Лепешина, лепёха — крупный лещ (диалект).
присваивал странному поезду литерный номер и немедля распоряжался открыть семафор. Под елейными взглядами начальника станции (при парадном мундире), городовых, урядников, жандармов (отдают честь), путевой стражи и прочего почтительного люда поезд исчезал в лёгких клубах пара на повороте за сараями Поозёрной Слободы. То везли острежского судака к утрешнему столу Николая Второго.
По окончательному исчезновению литерного из вида купцы надевали картузы и мчались на тройках в лучший во всём острежском краю ресторан "Париж" — к икре, семге, лососине, супам, бараньим котлетам, барышням и водке. Начальник станции пешком, постукивая тростью по булыжнику Олсуфьевской, церемонно возвращался к себе в служебную квартиру, и там встречали его швейцар, супруга Софья Петровна в бордовом чепце, пятеро детей и гувернантка. Обед уж бывал накрыт, и кухарка Аграфена вносила в аккуратную столовую графинчик с любимой настойкой начальника станции — рябиновой. "Агентъ" с телеграфистом Вовкой просто пили анисовую и закусывали пирогом. Прочие разбегались по кабакам согласно рангу, гуляли там со множеством песен на устах до утра, случалось — дрались, но всё это от чистого сердца.
... Николаев любит про всякое такое слушать и рассказывать...
— Неплохо начали, — буркнул он.
— Вполне! — откликнулся бодро тенорок, подвесил снасти на дуги колокольцев и подсел ближе к Николаеву.
Николаев не обернулся, сидел себе да поигрывал, поигрывал маленькой удочкой, не меняя выражения лица.
Тенорок ещё разлил, выпили, слышно почавкали в тишине озёрной. Клёв попрекратился.
— У нас начальник депо опять болтает, что скоро вас снимут. Инструктор Озимков нам про это толковал. И эта... Тамара Васильевна с отделения тоже намекала, что, мол, Николаев всё... наш дед, говорит, откомандовался.Будто бы с Ленинграда звонили и ругалися.
Николаев вытащил неплохого окуня, бросил в ведро.
— Это с Ленинграда за пригородный ругались, — тихо ответствовал НОД-8, роняя в воду шуструю блесёнку и опять принимаясь поигрывать. — Когда возили деток в пионэрлагерь. Ладно, сразу меня не снимут... скорее всё отделение закроют.
— Николай Сергеич, мало ли кто чего болтает? Я уж так Вам всё это, по дружбе, как говорится, толкую, чтобы в курсе Вы были...
— Не лоскочи, не лоскочи, *) — недовольно среагировал НОД. — Ты давай всё это... с толком-расстановкой...
— Да я с толком... Зря переезд на 85-м километре закрыли — там кривая, жди беды. Его с обеих сторон с локомотива издали не видно.
— Зарплату сторожихам нечем платить... Туда поездов-то пяти пар в день нету...
— Да велика ли экономия вышла, Николай Сергеич? Тихо, вроде позвонило!... Нет, ошибся... Ладно. Значит, с толком... Кхм. Машинист Остряковец собирается в Москву писать в министерство по поводу — помните? — той истории с отпуском. Эта... Анциферова говорит, что из-за квартиры теперь точно будет судиться. Кутинские приезжали, забирали "тээмку" с обточки, толкуют, в ихнюю столовую ОБХСС захаживало, и вроде Зинку загребли, но это неточно. Вчера на Балтийском в ночь второй дежурный, этот, Меленков, опять пьяный был. Из Пустошье какая-то стрелочница написала в Ленинград, чтоб станцию не закрывали. Вроде всё...
— А Курёнков, говорят, на рыбалке с лодки упал, — совсем тихо спросил Николаев, не меняя выражения лица и бросая в ведро, как автомат, очередного щипаря.
— Нет, Николай Сергеич, это точно был не Курёнков, это был Степанов. Из Москвы у него гостили, ну и погулявши были, искупалися! — со смехом ответил тенорок.
— Ясно, — гулко ответил НОД и прекратил поигрывать удочкой.
Луна закрылась низким облаком, и кресты церкви исчезли из виду, пропала и дорожка на воде.
Наступившее молчание длилось минут десять. Николаев курил "с фильтром", тенорок — без фильтра. Николаев кутался в шинель и иногда плевал в воду; тенорок, чтобы не терять времени, проверил на крючках всех поголовно червей, поднося каждого к фонарю, как естествоиспытатель.
— Завод "Металлист" закрылся, — наконец не выдержал тенорок. — Говорят, всех рассчитают.
— Китин нам говорил. Как "Звезду" закрыли, так и с "Металлистом" всё ясно стало. Скоро тысячу тонн в сутки грузить не будем. А вот Зинаида — плохо... Ай-яй...
Николаев тягостно вздохнул и опять принялся поигрывать удочкой, видимо, анализируя про себя коллизию с Зинаидой. Начал потягивать неприятный восточный ветерок, обыкновенно через час-другой приносивший дождь. Хлад озёрный над водою сковал воздух. НОД стал зябнуть, ёжиться, да и спать ему захотелось. Он громко зевнул:
— А-а-а!.. ну ладно. Что там — с москвичами в оборотном видитесь — говорят они про своё
начальство? — спросил.
*) Лоскотать — говорить много и бестолку (диалект — прим. авт.)
НОДТ ихний нормальный мужик. НОДНа они не знают. НОДа своего они ненавидят.
— Как Вы меня, — усмехнулся НОД в лицо тенорку, и, пока тот изливался в льстивых опровержениях, большой, очень большой в этих краях начальник налил одному себе коньяк и залпом выпил его, не закусив ничем. Потом, опять бросив: "не лоскочи... не лоскочи!", энергичнее принялся за удочку, но до самого рассвета всего-то поймал три ерша. Затихло и у тенорка, лёгонькой поклёвки и то стало не дождаться. С занявшимся рассветом начало различаться небо и густые низкие облака, быстро и бесшумно двигавшиеся с востока. Лишь иногда опускался к воде ветер — погудит, погудит, будто человек, раздувающий угли костра, погоняет по воде рябь и пропадёт.
Изредка в полнейшей тишине слышно, как в едва покачивающихся лодках подтыкают рыбацкие одежды.
— Озябли, Николай Сергеевич?
— Лови, лови...
— Николай Сергеич, может, переедем?
— Никогда не переезжаю никуда. Подойдёт.
— Да я не про то. Уже светлее становится, а мы всё ж под Слободой стоим. Увидят.
Николаев посмотрел на сформировавшиеся очертания храма у берега, на бледно проявившиеся цвета радуги кругом.
— У тебя, когда скоростомер ленту заел, чем кончилось? — вдруг строго, допросно проговорил НОД-8.
— Это... с лентой-то? У меня? А, это... сказал, самое... что всё в норме, — не то что тенорком, а как петушок прокукарекал собеседник Николаева.
Николаев развернулся и пару секунд смотрел ему прямо в лицо — белёсыми, ясными глазами откровенного плотоядца. Затем погрозил пальцем:
— Смотри-и-и... Смотри!
После не спеша смотал свою маленькую удочку, вместе с которой только что необычайно складно смотрелся, словно они с ней созданы были друг для друга. Грамотно прикрепил крючок блесны.
Сильнее подуло с востока, первая морось беззвучно дотронулась до воды и лодок. Заметно присветлело. Прежним голосом Николаев молвил:
— С участком я тебе договорился... Сорок соток...
— Где?! Правда? Под Залесьем?!!
— Под Залесьем...
— Ой, спасибо, Николай Сергеевич, ну, прямо... — тенорок весь завибрировал от радости и захлебнулся.
—Это тебе это... за долгие года безупречной службы, — Николаев кашляюще засмеялся.
— Николай Сергеич! Вот это спасибо! Вот это спасибо! Век! Век помнить буду... Что когда надо... Ох, едрит твою мать!!
Последнее восклицание относилось к внятному, долгому звону колокольца. Тенорок прямо с места бросился на другой борт, сильно ударив своим "Прогрессом" ялик Николаева, сшиб ногой ведро с уснувшими лепешинами и какие-то снасти. Раньше грохота, лязга и плеска правая рука его уже взмыла к небу, подсекая рыбину, и тотчас же рванулась в пружинном изгибе левая.
— Ох, здоровый сел... — всем корпусом валясь назад, заработал тенорок.
— Лепешина? — спросил навострившийся Николаев.
— Да нет, судак... или шшука большая... Николай Сергеич, подсачник подайте с кормы?
Николаев, перепрыгнув лавку, метнулся к корме, оттуда, покрутив руками, как пропеллерами, перескочил на "Прогресс" и стал возиться в раскиданном тенте, нащупывая длинную ручку подсачника.
— Подвожу... подвожу... давай скорее! — заголосил тенорок. — Вон он!
— Ух, здоров, — проревел Николаев, выпрямившись с колен, и сразу ткнул плетёнку подсачника под нарисовавшееся у кромки воды живое мутно-зелёное пятно.
— Всё, подымай, — приказал тенорок и одной рукой в подмогу тоже схватился было за холодную жердь подсачника.
— Убери руку!! — заорал Николаев и сам выволок, и был мгновенно весь забрызган большущей колотящейся рыбиной.
— А, с-судачина!! — уперев руки в боки, торжествовал мальчишески тенорок.
Николаев не без улыбки черпнул чистым ведром из казавшейся густою массы озера и протянул тенорку. Тот подхватил, задвинул в нос лодки и уважительно, двумя руками за хвост вниз головой погрузил в ведро окровавленного трёхкилограммового судака.
— Вот это дело! Вот это да! — кликушествовал в восторге безграничном тенорок. — Ну, Николай Сергеич, это вот дело! Да, порадовали как Вы меня-то, а? Ну, вообще...
НОД уже перелез к себе в ялик и увидел вдалеке белое пятно брызг моторки. Она неслась левее, но могла оказаться от них достаточно близко.
— Ладно, — сказал Николаев. — Давай допивай, и правда разъедемся, светло уже. Эту... еду забирай всю себе, не спорь... давай, будь здоров! Спасибо за информацию; давай, будем!
Тенорок затянул было витиеватые благодарственные излияния, икая от коньяка, да Николаев прервал, показав рукой в сторону храма, уже вполне различимого и словно одушевлённого, способного понимать человеческую речь:
— А ты знаешь... вон там сказано: "Один из вас предаст меня." А?
Тенорок, сматывая снасти, искренне, легко засмеялся в ответ:
— Да полно, Николай Сергеевич. Вы-то не Иисус Христос... Не беспокойтесь. А вот за участок спасибо. Вот спасибо!
Физиономия Николаева из-за холода, резкой влаги, суеты и алкоголя сильно раскраснелась, и от того портрет НОДа загрубел, опростился. Был он сейчас похож не на всемогущего "нашего-то Николаева", а на какого-нибудь острежского сторожа базы холодных паровозов, машиниста в прошлом, удравшего от огорода и жёнки порыбачить. Плоть от плоти Николаев от своей земли, водоёма и людей.
Закурил он "с фильтром"; затем подставил тенорку под нос ведро с щипарями, и сейчас ещё, хоть и брюхом вверх, шевелившими перьями. Тенорок с демонстративным желанием угодить вытряхнул в НОДово ведро свою крупную душистую рыбу, приговаривая: "Только не над водой... не над водой."
— Ты лепешину-то одну себе бы оставил, — предложил было НОД, но тенорок лишь рукой махнул. — Вот и хорошо. Бабушке привезу лепёх и судачка...
Моторка прошла сильно левее. Оба рыбака внимательно провожали её глазами.
— Оттуда не разглядят, — заверил тенорок.
— Вроде Харитонцев поехал? Или нет? — поинтересовался Николаев, знавший лично всех одержимых острежских рыбаков.
— Харитонец, Николай Сергеич, ещё в ноябре утонул.
— Ну-у-у?!!
— Да-да. Поехал на велосипеде подпивши на озеро по первому льду — и всё.
— Ай-яй-яй-яй-яй! — искренне загоревал НОД, жалевший всякую погубившую себя на озере душу. А множество народу приняло озеро на его памяти — всё более народу несмышлёного либо нетрезвого.
— Спасибо Вам, Николай Сергеич, дорогой, — восхищённо запрощался тенорок. — Путь добрый, путь лёгкий! Супруге кланяйтесь!
— Давай-будь...
Лодки разошлись. Николаев с мокрым окурком в зубах чётким взмахом весла повернул ялик в нужную сторону и быстро, с сильным плеском и грохотом, погрёб; тенорок прыгнул к мотору, одним рывком завёл его, напустив ленивые космы синего дыма, и с весёлым рёвом понёсся на своём красавце-катере в противоположную сторону.
Волны от лодок встретились, схлестнулись и покатились к берегам...
 

"Свои".

В Острежском отделении дороги все у Николая Сергеевича Николаева работали "свои". Он так их называл. Работать с таким начальством, как Николаев, и при этом не сойти с ума, не натворить глупостей либо совсем не покончить в результате с собой может лишь действительно "свой" человек.
Иначе говоря, нужно быть "своим" кругом: и природными склонностями натуры, намечающимися ещё до рождения и, собственно, создающими принадлежность особенной человеческой прослойке, — а отсюда и намерениями, и желаниями, и содержанием в себе вполне определённой дозы — больше или равно — того или иного Зла, без которого немыслим серьёзный, различимый чиновник. Хищен, хитёр и разборчиво расторопен должен быть подчинённый Николаева. Иначе...
Один энергичный белобрысый деятель, появившийся откуда-то из Карелии замом к Николаеву в Остреж, всё подбирался к НОДу, интригу раздувал — то карасём подле плавал, то лисом набрасывался. Николаев изобразил, что разглядел его, сделал будто бы "своим", и свозил дурака раз на рыбалку. Тот тогда и вовсе пух-перья распушил, как в Остреже скажут — расфуфырился: в один прекрасный день мальчишечка заявил шёпотом во всеуслышанье инженеру по технике безопасности Воркуеву, а тот сразу наворковал сию крамолу всему отделению: "Мне, дескать, сам Николаев нипочём." Не успели все белобрысого этого убояться, как Николаев громыхнул: "Слово и дело!" Валентина толковала, что валялся белобрысый однажды вечерком после рабочего дня на паркете в НОДовом кабинете, поросёнком визжал, будто в средневековом столетии в съезжей избе: "Кормилец! Батька родный! Не губи! Караул!" А Николаев подступает к нему с допросом: "Дачу из какого кирпича строил? Участок, этот, почему получил без очереди? Браки, всё это, зачем скрывал? — вот у меня папка здесь. За квартиру сколько Китину на лапу дал?" А все сии гнусности греховные белобрысый в подпитии безграничном сам на рыбалке выболтал, думал — "свой", мне можно. И пропал куда-то с повышением в должности и понижением в зарплате. Якобы тесть белобрысого — директор спиртзавода — руку НОДа от расправы отвёл: выкупил зятя.
Взамен прислали к Николаеву некого НОДНа (со Ржева, что ли?) — манерами прямо-таки дворянина (в нашей-то форменной одежде, отдалённо напоминающей эсесовскую!). Хотели хоть немного забулдыгу Николаева облагородить. Под интеллигента товарищ косил. Специалист — ноль. На поступок не способен. Но велеречив, обходителен, языком всё так в разговорных паузах чмокает. Придёт, бывало, к диспетчерам "на круга"*), те приосанятся над графиками, чинность напустят, сидят, как бы не замечают — целиком, значит, в жаркой работе; а он стоит, многозначительно молчит посреди коридора, подперев пальцем подбородок, изображая то ли Петра Великого, то ли Буонапарта. Кудри у него седые, как у пуделя, сам такой крупный, провинциально-аристократичный. Вот он ни с того ни с сего пальцем поманит диспетчеров всех к себе и поинтересуется:
— Вы читали "Дети подземелья" Королёнко?
Безмолвствуют диспетчера. Ни один не читал. Потупясь, стоят с карандашами в руках.
— Как там звали девочку? — продолжает профессор с умиленьем на лице.
А динамики из комнат "кругов" тем временем взывают в пустоту: "Диспетчер, Пустошье!" "Диспетчер, пассажирский Малые Дворики пятнадцать минут дальше!" "Диспетчер, чётный сборный из Стажарово в пять минут пошёл!" Тогда ещё бежали поезда...
Николаев к интеллигенту сему сперва терпеливо, но как бы с опаской и нескрываемым недоумением приглядывался — дескать, надо ж, какой! — а потом грянул всё же неизбежный инцидент: невежливость не любит вежливости, приходит от неё в раздраженье. Вызывает в тот день Николаев к себе НОДНа раз, другой — не поднимается к нему НОДН, как никогда в эту секунду нужный. "Иду! Иду, милый Николай Сергеич!" — в трубку, а самого нет и нет. Николаев как царь Иван кресло из-под себя ногой отшвырнул, хряснул дверью и сам затопал в сторону кабинета интеллигента, безумно глядя над очками со стёклами "плюс" и тряся бумагами в руке.
Вот входит он к НОДНу, а тот, закинув голову пуделя, полулежит в кресле и палец к губам прикладывает — тихо, мол. Радио на стене кабинета играет какую-то музыку — для Николаева непонятную и неприятную.
— Я слушаю Бетховена, — зажмурившись, прошептал НОДН, погружая свисающие породистые щёки в железнодорожные петлицы.
Николаев, замерев на месте, как высохшая ёлка в безветрие, постоял минуту под разливанные гармонии и, лишившись на определённое время речи, ушёл ни с чем.
А три дня спустя стёр того НОДНа в порошок.
"Я бы всё ему стерпел... и то, что пустое место он, и глупый, и льстив, собака — у меня своих таких много, только этих... некультурных", — возмущённо шептался Николаев сам с собой по пути домой из тогдашнего, бревенчатого здания отделения, в какое хаживал, когда был моложе, элегантнее, знаменитый укротитель фемин острежских. — "Но вот этого... Бетховена я ему проучу. Засранец эдакий!"
Вот так пострадал человек из-за музыкального классика! Кувырком куда-то полетел, полностью деморализованный, с повышением в должности и понижением в зарплате...
А что такое подписать бумагу у Николая Сергеевича? Только лишь положат документ перед ним на столе — любой, от маломощной писульки до оперативного приказа — как немедля лицо НОДа исказится испугом. "Что это?" — спросит НОД словно про ядовитого гада или стихийное явление природы. "А это, Николай Сергеевич, телеграмма, которую сегодня с Вами утром составили. Я её на машинку снёс, перепечатал." Николаев сперва взглянет с ужасом, потом схватит лист и тут же отбросит в сторону: "Ничего не понял я, что ты мне тут даёшь..." Принесший с фальшивой участливостью, с улыбкой бодрой скажет: "Да это, Николай Сергеевич, телеграмма-то наша с Вами." Николаев первую и последнюю строку будет так долго читать, словно и вовсе не знает языка отечества — перепуганный, растерянный, губами перебирает, затем пробормочет: "Как это всё, не пойму я?..." Принесший — опытный, "свой" — сильнее заулыбается и скажет сладко: "Так это телеграмма наша с Вами выходит, Николай Сергеевич." Николаев сильнее напугается и телеграмму от начала до конца поперёк всю прочтёт. Потом на принесшего опять посмотрит, но уже с недовольством: "Так. Ну и что я должен сделать?" Принесший от счастья прямо засмеётся: "Так это... подписать, наверное, Николай Сергеевич." И обязательно надо употребить слово "наверное", иначе фраза Ваша будет истолкована, как, не дай Бог, форма повелительного наклонения. Тогда Николаев, сделав лицо оскорблённого человека, долго распишется и сунет послание в сторону края стола с таким видом, дескать — ну, всё: пропали мы все, и ты, птенчик, в первую очередь.
*) Круг — участок, движением по которому руководит диспетчер. Слово "круг" в данном случае символически воплощает движение бесконечное (Прим. авт.)
А птенчик — в костюмчике, при галстучке, молоденький, хищник — в коридоре курит и вслух радуется: "Подписал! подписал!"
Или возьмёт вот НОД ручку и станет, читая, словно бы машинально по бумаге ею водить. Пока дочтёт, весь документ изуродует. Вот и перепечатывай его беспричинно! Такой метод воспитания НОД применял для новобранцев.
Николаев — я-то уж знаю — умеет, когда надо, складно и внятно выражаться по-русски. Речь его в таких случаях сродни народной — она чрезвычайно лаконична. К тому же сама должность научила его мыслить с прагматической быстротой и точностью, с выхватыванием изо всякой оказии сути, либо тайного смысла — а это не может не отразиться в речи. Как у всякого серьёзного чиновника, у Николаева не хуже, чем у сторожевого пса развито чутьё на человека — собеседника, коллегу или простого встречного. Что он собою есть? Каков на зубок? Где слабина? Иначе не бывать бы Николаеву целую эпоху НОДом на Остреже. Но умные, искренние, правильные слова вылетают из Николаева редко и всегда как бы случайно, вполголоса, мимолётно, теснимые типично провинциальным говором, так быстро подкупающим человека, мало знакомого с НОД-8.
Так, однажды НОД заявил мне ни с того, ни с сего:
— Да что нам всем осталось? Испорченная земля и народ-деградант (я ещё поразился, что НОД использовал такое слово). Человек стал, как дурной гриб: снаружи вроде спелый, а разломишь — там либо труха, либо червивый весь. Детей жалко. У меня вот внучок — мне его жалко.
А надобно сказать, нередко, увы, именно такие "грибы" работали в отделении под началом Николая Сергеевича. В народе их зовут "отделенческими крысами". Трудно сказать — хорошие это люди или плохие...
В другой раз НОД заявил: "Дорога Николаевская — и я Николаев." Посмеялись.
Однажды я слышал, как НОД шумел в трубку, явно подразумевая абонента: "Кругом одни придурки и малоумки!" Я записал в поездочный блокнот слово "малоумки".
Как-то раз НОД при мне дал следующую команду одному из своих: "А дежурную с той смены уволить. Нетель!" Я почему-то сразу вообразил себе обижающуюся блондинку с коровьим лицом.
Зам. НОДНа Вострикова (человека, действительно имеющего подвижный вострый нос) Николаев называл за глаза дуроплясом. Так и спросит, бывало, у Валентины: "Где этот... дуропляс?"
Только двух людей во всём отделении НОД незаметно обходил стороной: бухгалтера Нину Арсеньевну и УРБТ (локомотивного ревизора) Нытикова. Остальными НОД просто правил.
Нина Арсеньевна, как все бухгалтеры, всё знала; к тому же она женщина лютая, оголтелая, с неврозом, она не то что Николаева — танка в поле не убоится! Цельтесь в неё из огневого оружия, а всё же Нина Арсеньевна будет вас бранить, взглядом ничтожить и наседать всяко. Куда с такой...
УРБТ Нытикова НОД ненавидел, но содержал для запугивания рядовых тружеников.
Так как семья у Нытикова отсутствовала, любимым занятием ревизора были ночные внезапные проверки. Нытиков мог залезть в локомотив в три часа ночи где-нибудь на заметённом вьюгами разъезде, весь в снегу, злой, с красными глазами. Не поздоровавшись, он швырял на пост управления шапку с кокардой, папку для бумаг, с которой никогда не расставался, и говорил сквозь зубы: "Так, ваши свидетельства и формуляры попрошу." Затем, спрятав документы в карман, сразу шёл в дизельное помещение. Замок его папки устрашающе поблескивал в полумраке кабины; что-то грозное, тягостное и чужое для двух людей, до того мирно ехавших со своим поездом, вползало в кабину с Нытиковым, дурным веяло от лежащей возле термоса с домашним чаем мокрой ревизорской шапки. "Под полами грязно", — тем же голосом сообщал ревизор по возвращении из дизельного, усаживался на "откидушку", и с этого момента до самого Острежа не ронял ни звука, не издавал даже шевеления, источая неуместный запах дорогого одеколона, которым сильно брызгался. Иногда, заметив какие-то не понравившиеся действия машиниста, он мог вдруг в голос закричать: "Чего вы так едете-то?! Чего вы так едете?" И опять замолкал, слушая, как бригада срывающимся голосом талдычит: "Входной зелёный! Вижу входной зелёный! Слева без замечаний! Понял, без замечаний!" По прибытии уже засветло в Остреж Нытиков, сильно шмыгая носом, долго делал запись в формуляре, дотошно перечисляя мельчайшие недобросовестности, нехотя бросал документ на пульт и уходил, сказав на прощание: "Зайдёте в отделение тогда-то". За этим для машиниста всегда следовало лишение пятидесяти или ста процентов премии, а нередко и "перевод на работу, не связанную с движением поездов", — достаточно было не высунуться где-нибудь в окно тепловоза "для подтверждения бдительности". А так как чем ближе к эпохе перемен, тем железнодорожные инструкции из-за бессилия руководства становились всё более античеловечными и разбросанными, то попадались в лапы Нытикову многие. Надо ли говорить, с какой остервенелой ненавистью и с каким одновременно страхом относились к ревизору машинисты! Сколько раз слыхивал я в деповских "брехаловках" Острежа или Кутино патетические призывы: "Грохнуть его надо, вот и всё. Утопить, как гадкого кота, в озере." Но никто не грохал и не топил, не бывает у нас такого со времён воеводы Фёдора; ибо очень уж велика в простонародье боязнь сердитого начальства и убеждённость в полной его непобедимости. Подале от него лучше, подале...
Порой у Нытикова до конфуза, гротеска доходило. Рассказывали мне машинисты следующую историю. По народному преданию, Нытиков с приобретённой за свои деньги подзорной трубой пристроился наблюдать за поездами в привокзальном сортире на маленькой станции посреди участка. Глухое железнодорожное место в лесах; там до подхода пассажирского никогда, кроме дежурной и единственного стрелочника, нет никого. Но в тот день, на беду Нытикова, который во вдохновении перепутал "М" и "Ж", вывалились из шумящего березняка на платформу бабоньки с лукошками целой компанией (летом дело было). За свистом дизелей вползавшего на станцию грузового Нытиков звонких девичьих голосов не расслышал и продолжал напряжённо рассматривать в трубу чумазую физиономию локомотива. За несколько секунд до кульминационного момента, когда передняя сцепка двойной "машки" должна была проплыть мимо ветхого первозданного теремка сортира, Нытиков был словно током ударен в ухо злобным голосом сорокапятилетней особы: "Это ещё что такое? Это что за бесстыдник здесь? Тамарк, ты только глянь?!" И схватили девочки Нытикова за локотки да за пиджак форменный, и так его, грешника наружу вытолкали при всех регалиях и звёздах — на великую потеху высунувшегося из окна тепловоза по уставу помощника и дежурной в мини-юбке, подпрыгнувшей вместе со своим сигнальным диском, который подняла, как положено, в руке. Бабы-то клюют Нытикова, наседают под гром колёс: "Бесстыдник! За своими товарищами подглядываешь? Ревизор?! Так ты ещё и ревизор?! На-ка тебе!!"
И на виду у линейных тружеников Нытиков вместе с трубой своей подзорной был рукопашно обижен женским полом — как он потом письменно доложил, "в плечо, несколько раз в затылок и спереди бедра с порчей подзорной трубы моей собственной." Николаев, зело повеселившись от того доклада, сперва всем, кому только можно, курьёзность поведал, а затем написал в углу листа свою резолюцию: "УРБТ Нытикову. Мне кажется, не стоит с этим делом высовываться. Стыдно. Николаев." Надо ли говорить о том, с какой скоростью, с каким обилием подробностей пронеслась история по отделению — куда шибче, нежели служебные телеграммы или ночной рижский экспресс.
Но ревизору хоть бы что. Неумён ведь... Он только пуще злобой затяжелел. Так и вижу его перед собой — субтильного, с нервными движениями, курносого; гладкое узкое лицо с нездоровой краснотой щёк, тонкие губы, мигающие голубые глаза. Всегда чуть улыбается. Волосы пепельные с перхотью и проседью. Блестит в кармане пиджака авторучка, рядом с ней ромбик высшего образования. Весь какой-то лакированный.
Вот сатана!
Но Николаев не трогал Нытикова, так как деятельность ревизора ощутимо экономила фонд премиальный и заработной платы. Ненавидел его, как все, но не трогал. И жалобы на него покрывал: какой же тиран откажется от добровольной инстанции наведения страха?
Нытиков свирепствовал с каким-то по-своему страстным напором, ревизорствовал с особым — психологическим садизмом. Формально неуязвимый, как Весёлый Роджер носился он по линии, подсматривал, хоронился за сараями и переездными будками. Вне работы он отличался одной странной привязанностью: любил сидеть на лавочке возле своей пятиэтажки и часами в компании старушек читать вслух свежие газеты. На озеро Нытиков отродясь не выезжал, не любил его и даже не купался летом; быть может, потому, что когда-то в озере утонул его отец, инженер со скобяного завода, неизвестно как спутавшийся с бедовой, сильно пившей мамашей Нытикова. Любопытно, что Нытиков все эти годы продолжал опекать свою окончательно спившуюся мать, которая до конца дней категорически презирала единственного сына, и в конце концов похоронил её очень пышно. Мог это позволить, ибо себе самому никогда ничего лишнего, кроме дорогого одеколона, не покупал и при том вообще не употреблял спиртного, даже превосходного острежского пива не пил (в Остреже знаменитый на всю область пивзавод). Говорят, иногда в кабинете Нытиков болтал подолгу сам с собой. В квартире его ничего особенного не имелось. Старушки с лавочки только утверждают, что дома у него всегда бывало очень чисто.
За свою ревизорскую жизнь Нытиков покалечил судьбы по меньшей мере двух десятков человек, почти безвинно лишившихся работы из-за его пиратства и по большинству без неё спившихся. На линии хоть медосмотр есть, а на заводе или в магазине что?
А вот порядка толком ревизор так и не навёл (да и кто ж его наведёт такими способами?). Нет-нет кто-то где-то засыпал за контроллером, взрезал стрелку, напивался, провозил в кабине посторонних ( последнее преследовалось с какой-то маниакальной одержимостью). Нытиков тайно радовался: можно наращивать террор.
Слетел он глупо: в августе, сидя в наряде Острежского депо, отстранил от работы трёх машинистов подряд за нарушение формы одежды (её в Остреже не носил и за отсутствием в продаже костюмов не мог носить никто — все причиндалы пришивали кому как понравится на износившиеся парадные или на школьные пиджаки). Таким образом, за отсутствием машиниста было сорвано отправление ленинградского, а в нём как раз уезжал после рыбалки очередной Васильич из управления дороги. Васильич, оказавшись вдруг мужиком суровым, забыл о прелестях рыбалки, бабахнул из Питера, как следует, вызвал в управление Нытикова с бумагами. Тот попытался было оправдаться каким-то там распоряжением МПС по поводу формы, но куда меньшему тирану до большего? Страшно орал, забыв о рыбалке, на острежского ревизора Васильич, поносил, тыкал в грязь лицом, топтал словесно и впаял в результате "умышленный срыв графика движения." Нытиков, бледный, дёргающийся конвульсивно потащился было с жалобой к более высокому начальнику, но тот, эдакий боярин с Медвежьей Горы, прямо при Нытикове спросил помощника: "Это что, тот деятель с Острежа? Пусть сам пишет заявление; ревизоры, мил друг, для того, чтобы поезда ходили, а не стояли. Развёл у себя, понимаешь, Николаев НКВД эдакое! Покиньте кабинет!"
Неделю спустя Нытикова, блуждавшего взором, отвезли принудительно в дурдом. Старушки с лавочки первое время носили ему покушать, да после перестали.
Но ушлые люди быстро распознали в этом акте возмездия, в ознаменование которого не одну бутылку распили по линии, некий тайный смысл: направлен сей акт на самом деле не против Нытикова (да кто он такой-то?), а против Николаева, против нашего-то деда он направлен...
Вот как всё стало выходить!
 

Эпизод.

Николаев неспроста толковал Васильичу, что детей без всяких пробирок сделает замечательно.
Однажды супруга его, Надежда Фёдоровна, в очередной раз переставляя в огромной квартире мебель и хрусталь, нашла под декоративной тумбой тетрадь в клетку. На титуле тетради было выведено оранжевым фломастером: "Донжуанский список". Увы, эта надпись легко разоблачала почерк супруга Надежды Фёдоровны... Ниже шариковой ручкой была неумело подрисована розочка. На страницах тетради в строгом бюрократическом порядке следовали перечисления. В левом столбце, например, было написано: "Машка Соловьёва"; или просто: "Салтычиха"; или, скажем, "Тамара Васильевна, 35 лет". В правом же столбце указывались примерные места жительства: "Поозёрная." "Ленина, 15." "Деревня Сошки" и т.д. Правее некой Наташи было указано: "Место-жительство неизв. Встретились в лесу на клюкве." Напротив странной Люси-Маруси следовала приписка "Дизель-женщина." Возле некоторых женщин слева от имён был начертан крест, который, очевидно, символизировал особое любовное дарование. Последней значилась "Ксения Козлова, ОБХСС", возле которой стояло аж три креста и даже восклицательный знак, — здесь Николаев иссяк. Имени законной супруги в списке не имелось. Потому, придя в тот день с работы, Николаев застал свою жену в кресле в глубоком обмороке, с картинно свисающей рукой и лежащей рядом на паласе роковой распахнутой тетрадью...
Долгосрочный семейный скандал имел все признаки глубокой драмы, но, по восстановлении дипломатических отношений с супругой, Николаев не угомонился. У него появилась новая секретарша — Надежда. Когда она стала стариться, Николаев устроил её проводницей в свой персональный салон-вагон — шикарный лакированно-голубой "владикавказец" о шести осях постройки 1910 года, дореволюционного качества роскоши внутреннего убранства, со всякими бронзовыми ручками и красным деревом. С тех пор Надежда практически поселилась в этом вагоне, ибо ей было одиноко в своём пустом домике в городе (сын служит офицером под Оренбургом, муж давно спился и пропал). А на таком посту она ощущала себя существенной личностью и могла проявлять присущую хозяйственность. Это выражалось во всегдашней стерильной чистоте покоев вагона и свежих тряпках, постоянно лежавших на ступеньках и площадках. НОД за 25 лет царствования никогда сам салоном не пользовался, лишь раз-другой в сезон возил на нём московское, дорожное начальство и приближённых "своих" охотиться и рыбачить на дальние разъезды. После этих поездок Надежда убирала, мыла и выветривала вагон с неделю, а мужички со станции по её милостивому разрешению таскали в мешках сдавать посуду в привокзальный приёмный пункт, называющийся почему-то "Ландыш". Зимой салон-вагон щедро дымил из трубы, вкусно вторгался в мороженый острежский воздух запах древесного угля, сгоревшего в печке, и было в вагоне приятно тепло, пахло щами с тушёнкой, превосходно сваренными проводницей. Салон-вагон НОДа стоял за забором, опричь товарных тупиков, рядом с неприкосновенным, милитаристского вида восстановительным поездом. В окно купе-жилища Надежды скалился гусеничный тягач, покоившийся на платформе, прицепленной к огромному синему крану, напоминавшему улегшегося отдохнуть доисторического жирафа. Иногда (весьма, впрочем, редко и как правило ночью) за окном надеждиного купе вдруг стремительно затевалась возня: перебранки, матерщина, всполохи ручных фонарей, непривычно близкий рокот локомотива, визг и скрежет тронувшейся по неезженным рельсам платформы с клыкастым тягачом и вслед за ней гулкие удары колёс крана, под стрелой которого всегда уже сидели в ряд и курили рабочие, возбуждённо переговариваясь. Восстановительный, угрюмо сотрясая НОДовский салон, уходил на какое-то очередное дело *)... Поднявшись с хрустящей постели, Надежда припадала к окну и ёжилась, несмотря на тепло своего блаженного жилища; после она до утра так и не могла уснуть, чувствуя себя вконец растревоженной и виноватой неизвестно в чём... Николаев иногда приходил тайком навестить её сюда и приносил всегда что-нибудь вкусное из своего продовольственного спецзаказа. Надежда по нраву женщина спокойная, незлая, что способно привлечь любого мужчину, тем более мужчину в годах.
Видывал её и я, когда она ещё служила секретаршей и была лет тридцати девяти, незадолго до перевода её в вагон. Такая хозяйственная, очень чистополотная, аккуратная, невысокая, немного полная, всегда чуть сосредоточенная и при всём том будто плющевая, с мягкими пухлыми руками. Красавицей я никогда не назвал бы её, в провинции вообще не сохраняются красавицами до такого возраста, но что-то обольстительное, по-кошачьи гибкое, очень женственное было в ней, даже в её карих печальных глазках. Когда Надежда в своей обтягивающей серой юбке поворачивалась спиной, обольстительность возрастала, что, впрочем, типично для множества женщин...
На рыбалках НОД рассказывал: "Я её всё время хотел. Постоянно. Один раз провожу совещание, а она как раз вошла и это... вышла. Молодая когда. Так я даже совещание прервал, всех разогнал, ну невтерпёж стало. Такой бабы вообще больше нет. У ней имя, как у моей Фёдоровны. Но их... не сравнить! Я, бывало, со своей законной якшаюсь, а сам думаю всегда о Надежде. Такая это... опрятная..."
Трудно сказать, была ли это единственная любовь НОДа. Не знаю, можно ли вообще назвать любовью (в средневековом либо романтическом толковании данного слова) такое.
"Николай Сергеевич, опять, что ли?", — спрашивала, войдя по вечеру в кабинет, Надежда и как-то виновато клонила голову к левому плечу. "Ага!" — бодро вскидывался Николаев из-за стола. "Ой, прям не знаю", — шептала Надежда и укоризненно клонила голову к другому плечу. "Давай, давай," — причитал рядом Николаев, одновременно расстёгивая ремешок на форменных брюках и запирая дверь с видом человека, озабоченного служебной суетой. Надежда длинно выдыхала и располагалась животом вниз на столе, за которым проходили совещания, предварительно по-хозяйски устелив его байковым одеялом. Всё вместе длилось минут семь, но зато с частотою свыше полдюжины раз в месяц. Лишь в отдельные, какие положено, дни Надежда, чувствуя правду на своей стороне, встречала порывы НОДа с такой металлической несокрушимостью, с таким мужицким зубовным скрежетом и пепельным взором, что Николаев лишь испуганно махал из-за стола своими руками-корягами и бормотал: "Ладно, ладно... что я, не понимаю, что ли..."
...Теперь Надежда выглядит почти как старушка. Особенно зимой, когда ходит в шерстяном платке...
Так происходила у Николаева любовь с нею и многими другими особами женского пола. Приятель НОДа, директор пивзавода Тощев Василий Аркадьич и вовсе называет этих особ "животными". Бывает, скажет он: "Коль, да мне, холостому, много ль надо, когда я летом в отпуске? Завёл мотор, пару животных в лодку — и на острова!"
Весёлый мужик Васька Тощев!
 
 
*) Вызов на линию восстановительного поезда чаще всего означает аварию или крушение (прим. авт.)
 

 

Художественная проза

Предыдущая

Следующая

Домой

 

Сайт управляется системой uCoz